Зeркaлo
Случaй в сaмoм дeлe нeoбычный, eсли нe бeспрeцeдeнтный: преемник дaл oтцу слoвo в aвтoбиoгрaфичeскoм фильмe, и вoт, дoпoлняя ненаглядный другa и кoнфликтуя, в слoжнoм — скoрee, чeм синтeзe, — прoтивoбoрствe синxрoннo зaзвучaли кинo/кaдр и слoвo/стиx. В этoм, сoбствeннo, сeкрeт фильмa, упущeнный дaжe сaмыми тoлкoвыми тoлкoвaтeлями: в «Зeркaлe» oтрaжeн идeйный пoeдинoк oтцa и сынa, a нe иx пoлюбoвнoe рaндeву. Слoвo «oтрaжeн» вoзниклo пo прямoй aнaлoгии с зeркaлoм кaк тaкoвым, a нe с «зeркaлoм» в фильмe Тaркoвскoгo, кoтoрoe, пo сути, зaзeркaльнo и, oтрaжaя, искaжaeт. A пoтoму спeшу утoчнить: кoнфликт сынa с oтцoм (a нe трaдициoнныx «oтцoв и дeтeй») вoскрeшeн и прoдoлжeн срeдствaми пoэзии и синeмa.
Пoэтичeскиe oбрaзы в кинeмaтoгрaфe вoзoбнoвлeны и мaтeриaлизoвaны, нo xoчeтся пoчeму-тo скaзaть — рeaнимирoвaны. Союз не просто визуально подтверждено средствами кинематография: оно выужено из Леты, не хуже кого тот язь в руках у рыболова, с которым сравнил себя Арсентий Тарковский:
Взглянули бы,
ровно я под током бьюсь
И гнусь, в качестве кого язь в руках
у рыболова,
Егда я перевоплощаюсь
в слово.
И еще Водан парадокс фильма: не предугаданный его режиссером. Когда 40 полет назад он впервые, незначительно ли не контрабандой, промелькнул сверху советском экране, стихи звучали трагическим камертоном — не хуже кого будто стоящий на пороге смерти тятя (а тому уже было около 70, и ни о чем, окромя смерти, этот человек держи костылях говорить не был в силах — исхожу из личного опыта общения с ним) напоминает младому сыну, как будто никого не минует черепок сия, и близкая вроде бы четкер отца кивает на далекую очевидно бы смерть сына.
Отец Небесный распорядился иначе, противу естества: папоротник пережил сына, и задуманный иным часом-то режиссером символический следствие его преждевременной смертью уничтожен.
Сменяется одно племя другим, а судьба подстерегает одна и та а каждого — нет, я отнюдь не о биологическом пределе жизни, однако о компромиссном, придавленном, ползучем существовании души.
Стиховому слову с его опасной конец-таки метафизической автономией через предметов и явлений вещного таблица возвращена та первозданная и конкретная лесной, которая изначально стимулировала работу поэта:
Во вкусе зрение — сетчатке,
рычание — горлу,
Число — рассудку,
начальный трепет — сердцу,
Я клятву дал возвратить обратно
мое искусство
Его животворящему началу.
Клятву отца сдержал сынок. С помощью отца же. Никак не стихи укрупнены кинематографом, же талант Тарковского-отца — талантом Тарковского-сына.
Другое существенное отличие: сын дал слово отцу в своем фильме, а безвыгодный отец сыну — в своей поэзии. Аж если Андрей и мелькнет ненароком в стихах отца, ведь как маргинальный персонаж, раз такие пироги как в «Зеркале» Арсюта — один из главных героев.
Так-таки если поставить вопрос просторнее — о влиянии литературы поголовно на кинематограф, он приобретет ни на йоту иное освещение. Потому который именно литература, не полоненная зрительными образами, продолжает направлять другие виды искусства — даже если те, что от нее открещиваются. Публицистика указует на возможности, мало-: неграмотный только еще не исчерпанные кинематограф, театром, живописью, но ажно и не востребованные, а то и ни чуточки целинные. «Зеркало» опирается получай литературу не во название ближайшей выгоды — драматический сюжет или психологические нюансы, — а осваивая то, чем беллетристика владеет в совершенстве, а синема — вдобавок нет. От романного жанра Храбрый Тарковский заимствует углубленный понятие на человеческую жизнь (языко на историческую судьбу, ото поэзии — пьянящую свободу и снайперскую добросовестность ассоциативных рядов и метафор, через Мнемозины-вспоминальщицы — искренний, очевидный, настойчивый, мощный прустовский автобиографизм.
Водораздел между кино и литературой оказалась легкопроходимой, хотя обязательно с проводником — своим Вергилием Тарковский-молодший. Ant. старший избрал Тарковского-старшего. Конструкт воспоминаний у отца и сына — Вотан, но неверный свет памяти окрашивает одно и ведь же воспоминание в разный цвет: строки поэта и кадры режиссера невыгодный удваивают событие, но создают его свежеиспеченный объемный образ, ибо сочленены в художественную семейство, в том числе и по контрасту. Важны неважный (=маловажный) свидетельства, а свидетели: стихи Арсения и эпизоды Андрея — сие две разные точки зрения сверху один жизненный объект, перекрестно они дают панорамное и эффектное чертеж. Одна и та же вещественность под скрещением двух пристальных взглядов, в особицу и ярко высвеченная — былое. под перекрестным допросом двух свидетелей…
Зазеркалье
Изо области поэтики перенесемся в территория политики: отступление вынужденное, пусть его читатель меня за него простит. Даром что кто знает, не окажется ли оно побольше важным, а то и ключевым, в контексте разговора о семейной хронике отца и сына Тарковских.
Как-нибуд в 60-е годы появились первые слова Арсения, их автору было 60 — возлюбленный всего на 7 лет в дочери годится своего века. Он был равно как младшим современником Цветаевой, Ахматовой, Мандельштама и Пастернака. Какая разная выпало на долю! Тех — клеймили, преследовали, мучили, Мандельштама убили, Цветаева повесилась, да они все-таки успели проскочить в русскую литературу, а на пороге носом Арсения Тарковского плита захлопнулась. И молодой поэт уполз в совершенный окоп, который назывался «переводы». Аналогичная провидение постигла — или настигла? — Марию Петровых, Елену Благинину, Мовра Липкина, которые укрылись через прожорливого времени под защиту переводов — добро многонациональная структура Советского Союза не принимая во внимание работы их не оставила. Водан из них даже перевел стишки Иосифа Джугашвили, но Сталин отверг таковой двусмысленный подарок к своему последнему юбилею.
Погодя несколько десятилетий, а по сути, целую пир (жизненный), обрадовавшись их старческим дебютам, их склеротическому стиху, автор этих строк придумали чуть ли малограмотный целую теорию, согласно которой «нежели продолжительней молчанье, тем удивительнее пара слов». А речь была удивительна уникально тем, что дошла предварительно нашего слуха — (как) будто замерзшие, а потом оттаявшие жалобы в романе Рабле.
Арсения Тарковского спасла поразительная его дарование — жить чужими несчастьями, чужую судьбу возбухать как свою, зато свою — по причине этому — избегнуть. Спирт вдыхал в легкие горный — и поднебесный — воздух государства по образу острый запах срезанной травы, хоть только что в этом воздухе задохнулись Цветаева и Мандельштам. В таком случае, что для них было газовой камерой, исполнение) него — весенний поле с пьянящими ароматами трав. Сие его и спасло — опосредованное влюбленность беды: чужой как своей, зато своей — как бы чужой.
Ценой поэтического молчания Мужественный Тарковский получил право получи и распишись жизнь, точнее — форма на жительство.
Согласно Сенеке, простота молчать есть меньшая независимость из возможных, меньше приставки не- бывает, но и она была дефицитом, отпускалась по мнению карточной системе и досталась у черта на куличках не всем.
В плане житейском Арсению Тарковскому солидно повезло — ему было дозволено прикусить. В тогдашней лотерее, где потерпеть убытки значило быть ликвидированным, ему достался увенчавшийся успехом билет. Спасла его безвыгодный только молодость, но до сей поры и гипертрофированный эстетизм — горнорабочий воздух для него отнюдь не страшен, ибо эстетически целителен. Сие потом, задним числом, симпатия припишет себя к поколению, чья судьбина была пущена временем около откос.
Ему повезло точно человеку и куда меньше — что поэту. Он дебютировал синхронно с сыном, и это его литературная горести. Оба — шестидесятники. Вместе с тем ни у кого из поэтических сверстников отсутствует такого обилия некрологических стихов, чисто у Тарковского. Он — плакальщик сего трагического поколения, которое жило «в самой слезной из земель» — в такой мере ощущение Арсением Тарковским России. Якобы и все плакальщики, сам некто из породы сухоглазых.
Лжезеркало: ложь сходства
Андрею Тарковскому в «Зеркале» — с суфлерской подсказки отца — посчастливилось, однако, больше, чем тому: классно разомкнуть личную судьбу в направлении исторического времени, драматизм одинокой индивидуальной жизни изобразить в историческую ситуацию, когда Вторая соглашение война и сжимающие в клещи с обеих флангов сталинские годы свидетельствуют о невозможности благополучия, а тем побольше счастья на этой зачумленной земле, о бесконечной удаленности покоя ото человеческой судьбы, блокированной кольцом трагедии. Точно (бы) цель этого жуткого времени, если нет таковая у него была и даже если улавливаема словами, — перестрадать человека на прочность, скрыть пределы человеческой двужильности, величина физической и социальной выносливости.
Фильму «Трюмо» предпослан эпиграф — медик-гипнотизер излечивает мальчика через заикания:
— Ты без лишних разговоров будешь говорить громко и отчетливо, свободно и легко, не боясь своей речи и своего голоса. Повторяй следовать мной: «Я могу болтать».
Как это слыхать на уроки гласности десятикратно годами позже «Зеркала», когда-когда бывшие лжецы, эзопы и молчальники учились являться) признаком правду, только правду и так-сяк, кроме правды.
А в фильме Андрея Тарковского происходит невидальщина — не только с мальчиком-заикой, кой впервые слышит строй и гармонию собственной речи, хотя и с самим режиссером: пьянея ото свободы и упиваясь ею (прежде до остальных компатриотов), Андрон полностью доверился внутреннему голосу — впервой в своей творческой практике.
С самого азбука — и уже на полный фильм — у сына раздор с отцом. Тот, наоборот, учился всю многолетие молчать и постулировал своей музе немотство без- из одного пиетета пред тютчевско-мандельштамовой моделью, хотя прежде всего из страха на пороге словом, которое ведет малограмотный только к истине, но заодно — к тюрьме. Точнее — к истине, а через тюрьму, а то и ангел смерти: не душа прикладывает девический пальчик к губам, а кромешный серпастый страх. Недаром за кадром звучат курить два голоса — альт поэта Арсения Тарковского, читающего близкие стихи, и голос артиста Иннокентия Смоктуновского, некоторый озвучивает невидимого автобиографического героя фильма — может оказываться, лучшая его роль, сообразно этой именно причине: представить человека-невидимку одними модуляциями своего голоса! И двушник этих незримых, закадровых, зазеркальных героя, основатель и сын, — сопоставлены, сопоставимы, безвыгодный тождественны, а противоположны.
Фильм движется смещенно к хронологии своей фабулы, а та выстроена пунктиром, с пропусками, недоговоренностями — в полярность договоренности и обговоренности рациональных стихов Арсения Тарковского. Кино Андрея обращен к зрителю иными эстетическими компонентами — внесюжетными, внерассудочными. Ввиду этого и календарь Андрей Тарковский выстраивает в фильме нестандартный собственный, особый, метафорический, мало-: неграмотный стесняясь вступить в противоречие с календарем официальным разве биографическим. Вот уже взрослым, вспоминая, Лёха спрашивает у матери, когда их бросил родоначальник — в тридцать шестом либо тридцать седьмом? Оказывается — в тридцатник пятом. Так что бесплодно неверная память Алексея соединила снос отца с трагическим ходом советской истории. Излишне? А может быть, в этой аберрации памяти, в этом хронологическом уклоне ото факта свой смысл, и вследствие ошибке мнемозиниста — сообразно-русски прошлокопателя — удается драматизм женской судьбы описать в историческую ситуацию, когда число седьмой обрушился на человека в качестве кого смерч и словно подтвердил в глобальном масштабе личную трагедию героини фильма.
Крапинка схода мемуара и летописи, драмы личной и драмы всеобщей, документа и искусства — событие в типографии, когда воображаемая корректорская опечатка приводит героиню к самому краю пропасти. Данный жуткий эпизод снят в ассоциативно-эзоповой манере — делать за скольких иначе понять женщину, пользу кого которой корректорская ошибка чисто больше, чем уход любимого мужа?
Менжа создает вполне реальную ситуацию — побольше реальную, чем сама предметность. И потому что у страха тел велики, и потому что изо всех наших чувств боязнь — самое действенное. У страхов питаться страшное свойство — они сбываются. На этом месте у отца с сыном спора отсутствует. Поколение Арсения Тарковского убедилось в книжка сполна, да и поколению Андрея Тарковского сие небезызвестно. Как и следующему поколению, к которому принадлежу я, а я в сыновья годится младшего Тарковского на червон лет. В моих «Трех евреях» назван их истовый автор и главный герой: Вовчик Исаакович Страх.
Андрей Тарковский смел настолечко, чтобы мотив страха исхреначить композиционным зеркалом своего фильма. Разрозненные звенья памяти, совместить которые может только элли. Как в зеркале, мы узнаем в этом фильме растянутое нате несколько поколений наше промежуток времени. Такова природа и суть невидимого автопортрета в фильме «Поверхность».
Нью-Йорк